Колюша - Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский

О.А. Цингер

Олег Александрович Цингер(Oleg Zinger) родился в 1910 году в Москве. Сын русских эмигрантов, за границей с 1922 г.Племянник знаменитого русского ботаника Н.В.Цингера.Художник.Познакомился с Н.В. Т.-Р. в 1927 г. в Берлине. Их связывала близкая дружба вплоть до отъезда Н.В. Т.-Р. из Берлин-Буха в 1945 г. Живет в Париже.

С раннего детства я увлекался животными, собирал коллекции жуков и бабочек. Мой отец очень поощрял эту деятельность и привозил мне часто для коллекции препарированных экзотических жуков. Со знаменитым Кольцовым и с Мензбиром мой отец был хорошо знаком, так же как и с директором тогдашнего Московского зоологического сада Котсом. Ребенком я начал уже повторять, что "я хочу быть залогием, как Кольцов". Папа обещал познакомить меня с художником-анималистом В.А. Ватагиным, чьи иллюстрации мне безумно нравились, но это все как-то не удавалось. Сперва я жил некоторое время в пансионе Яковлевой в Голицыне, а потом мы уехали в Харьков с Московским художественным театром. Моя мать была актрисой МХТа, и ей дозволили взять с собой мужа проф. А.В. Цингера, меня и нашу так называемую сиделку Оню (Анисью Гавриловну Юдаеву). Дело происходило во время гражданской войны, в Харькове, после взятия города генералом Деникиным: мы оказались отрезанными от Москвы. Потом мы попали в Ялту, где в местечке Темис-Су была устроена школа для детей. Несмотря на чрезвычайное количество всяких жизненных забот, ужасов гражданской войны, это время в Темис-Су осталось в моем воспоминании как существование в раю! Вот вам детская психология, непосредственность и оптимистическое отношение к жизни! Мы голодали, но отец мой блаженствовал в Никитском ботаническом саду, рисовал замечательно шишки, цветы и всякие растения. Папа был также преподавателем и директором в нашей школе! У нас были милые знакомые, нам массу читали вслух, я еще больше пристрастился к природе, собиранию насекомых и еще больше захотел быть "залогием, как Кольцов".
Папин друг детства, вернее, юности, П.П. Сушкин еще в Харькове рассказывал мне много о птицах и показывал свои исключительные препараты. В Севастополе, на биологической станции я начал у В.А. Никитина рисовать препарированных рыб. В Москву мы вернулись только весной: 1922 г. Тогда наконец я и познакомился с В.А. Ватагиным лично. Я сам его сразу узнал! Он сидел в зоологическом саду на складном стульчике и рисовал горного барана. Я подошел к нему и спросил: "Вы Ватагин?" - "Да". - "А Вы видели когда-нибудь живую гориллу?" - "Нет, не видал, но орангутанов и шимпанзе видел много! - А Вы, наверное, Олег Цингер?" С этих фраз началась наша большая и глубокая дружба до самой кончины Василия Алексеевича.
Осенью 1922 г. мы покинули Москву и переехали в Берлин. Мой отец получил разрешение на выезд для лечения у немецких специалистов. Мы выехали опять вчетвером: папа, мама, я и все та же Оня. С В.А. Ватагиным я тут же начал регулярную переписку. Я по-прежнему увлекался животными, но уже совсем "иной мир" вселился в мою душу. Еще из Москвы я вывез "восхищение вахтанговской Турандот" и модернизмом! Рисовал я много, но учился небрежно и плохо. Перспектива стать "залогием, как Кольцов" стала исчезать! Мой отец увидал, что я не унаследовал "научный" ум и "научную традицию" нашей семьи Цингеров и, по-моему, пришел даже слегка в паническое состояние.
Однажды он взял папку моих рисунков и акварелей и отправился со мной к Леониду Осиповичу Пастернаку, с которым он был хорошо знаком еще по толстовской Ясной Поляне. Это было мое первое посещение ателье настоящего художника. Я бродил по комнатам, заглядывал в папки, смотрел наброски углем, видел портреты Бориса Пастернака, тогда еще такого молодого. Видел портрет самого Л.О. Пастернака, сделанного знаменитым немецким художником Л. Коринтом. Портрет был написан косыми мазками (Коринт уже тогда начал страдать параличом), и чем-то мне тогда очень понравился! Л.О. Пастернак и мой папа возмущались этим портретом и я "вдруг усомнился": а так ли уж хорошо все разбираются в живописи? Л.О. Пастернак невероятно подробно просмотрел мою папку рисунков и объявил папе, что он может быть спокоен! "Ваш сын все равно будет только художником". Папа пришел в восторг и рассказал, что в семье было достаточно ботаников, математиков и физиков - путь хоть один будет "малограмотный, но зато художник". (Я начал брать уроки у художника А. Арнштама, а потом поступил в Академию в Берлине). Так оно и стало. С Ватагиным мы переписывались очень интенсивно, и вот в 1927 г. он наконец решил приехать в Берлин, чтобы три месяца побыть со мной и поработать в Берлинском зоологическом саду. Ватагин остановился у своих московских друзей, молодых биологов генетиков Тимофеевых. Тут я и познакомился с Николаем Владимировичем, Еленой Александровной и с их маленьким сыном Дмитрием, которого прозвали Фомой. Жили Тимофеевы в маленькой квартирке, в Штеглице, у фрау Думке. Тимофеевы работали где-то в научном институте в центре города, а маленький Фомка оставался дома на попечении Владимира Ивановича Селинова. Селинов был милейший человек, знаток русской поэзии, он отличался чрезмерной скромностью, что характерно для истинных русских интеллигентов. Колюша почему-то прозвал Владимира Ивановича Вартанесом. Тогда мне было 17 лет, а Колюша был лет на 9-10 старше меня. Мы очень быстро перешли на ты, и Елена Александровна превратилась в Лельку, а Николай Владимирович в Колюшу. В.И. Селинов зарабатывал тем, что набивал табаком гильзы для русских папирос. Заработок был небольшой, и, для того чтобы ему помочь, Тимофеевы взяли Селинова к себе как "повара" и как "няньку" для Фомы. Тимофеевы не могли жить без того, чтобы кому-нибудь не помочь. Селинов скоро превратился в члена Тимофеевской семьи. Стряпать Селинов абсолютно не умел и мог приготовлять только котлетки, которыми он Тимофеевых и кормил в течение нескольких месяцев до тех пор, пока они не заболели от однообразного питания. "Нянька" он тоже был плохой и три раза на прогулке терял маленького Фомку, отчего родители каждый раз приходили в ужас, пока наконец Фому кто- нибудь ни приводил домой. В это время я почти каждый день рисовал вместе с В.А. Ватагиным в Зоологическом саду, а по субботам мы встречались вечером у Тимофеевых. Часто приходили различные гости. Это начались "вечера у Думке в уголке". Часто, в субботу, до "вечера у Думке" я встречался с Колюшей и его сослуживцем по институту в определенном насте с Шенеберге, чтобы строем пойти на "рундик" (от немецкого слова "ейне рунде"), в балаган, смотреть на борьбу, бокс и кач. Плата за вход и за три "рунда" была небольшая, и всегда можно было остаться, доплатив еще на один, три или сколько хочешь "рундиков". Балаган был набит ужасной публикой. Просто страшно и стыдно было туда входить. Тогда я впервые видел бокс, борьбу и кач. "Атлеты" были грубейшие, татуированные мужики, которые устраивали из своих состязаний целое представление. Особенно при борьбе и каче. Швыряли друг друга об пол, вывертывали руки и ноги, били по спине, в лицо, в живот, строили ужасные гримасы и демонстративно стонали. Публика или возмущалась, или приходила в дикий восторг! Все это было для меня ново, и особенно нов был для меня сам Колюша! До тех пор я еще такого человека не встречал. На него находило "полувеселье", "полудикость" и все это вместе выливалось в какое-то особое "обаяние", под которое я сейчас же и подпал! Его "обаяние", его "словечки" были настолько своеобразны и "дики", что почти все, кто его знал, уже не могут забыть этого человека. Мне вот уже скоро 80 лет, и до сих пор я употребляю Колюшины словечки, и передал их другим. Колюша в балагане приходил в какой-то раж! Аплодировал борцам или громко выражал свое недовольство, крича на весь балаган: "Ну и идиот, чертова перечница!"; "Глуп, туп, не развит и Богу противен!" Приходили к Думке мы обычно с опозданием, и Лелька с упреком накидывалась на Колюшу: "Что, наверное, опять на "рундики" ходили". К ужину приходил Ватагин, который абсолютно не переваривал бокса, борьбы и кача. Приходили и другие гости, имена которых я забыл. Вспоминаю только испанского биолога дон Рафаэля Лоренцо де Но. Колюша с этим Лоренцо де Но подружился и поэтому стал восхищаться всем испанским. Немцев тогда Колюша презирал, называл их "туземцами" и страшно смеялся над всякими "немческими обычаями". Особенно он высмеивал "немческий обычай" ездить в отпуска! По вечерам у Думке было обычно много самодельной водки (изготовляемой дома из чистого лабораторного спирта, сахара и воды), были, конечно, и неизменные селиновские котлетки и Селиновым же набитые папиросы. Колюша был еще совсем молод, и темперамент его был просто неописуем! Когда он начинал ходить по комнате и что-либо рассказывать, то непривыкший человек просто обалдевал. На какую тему велись беседы, в конце концов, было безразлично. Помню, что тогда я просто был в восторге от всего и где-то даже старался Колюше подражать. Дома от родителей я скрывал, что мы ходим иногда на бокс и борьбу, а по вечерам выпиваем порядочное количество рюмочек водки. Конечно, Колюша часто рассказывал о себе, и тогда у вас создавалось впечатление, что перед вами человек, проживший не одну, а пять жизней! Колюша быстро ходил взад и вперед и громко, с различным выражением, рассказывал, как он был "потешным", студентом, "зеленым" казаком (?!), как он был где-то ранен, но его верная лошадь от него не отходила и, в конце концов, его спасла. Где-то он страшно голодал и питался в сарае воробьями, которых убивал снежками. На Украине, где он бродяжничал (?!), у него была специальная дубинка, которой он отбивался от хуторских собак (тут проскальзывало даже нечто гоголевское, бурсацкое). Один раз, спрыгнув с поваленного дерева, он попал босыми ногами прямо на свернувшуюся гадюку. При всем этом он был и балетоманом, любителем русской живописи и русской поэзии. Все эти рассказы были настолько красочными, что нельзя было ими не восторгаться! Была в них какая-то смесь Ноздрева и Хлестакова с примесью Лескова.
И вот прошло три года, и Тимофеевы поехали в отпуск, отдыхать! Совсем как "туземные немцы". Поехали они на Балтийское море, а Аренсхоп. В этот год я женился, и мы с женой, по совету Тимофеевых, поехали в тот же Аренсхоп и в тот же пансион, где жили Тимофеевы. Это было в 1930 г. Колюша был в полном восторге от своего отпуска и все время повторял: "Не люблю я эти отпуска, ибо оные кончаются!" Это было мое первое пребывание на Балтийское море.
В детстве и юности я познал и Средиземное и Черное моря, и после юга мне Балтийское море совсем не понравилось. Вода мне казалась сероватой, морем не пахнет, крабов, морских звезд и ежей нет, и солнце жидковатое и редкое. Когда я высказал это Колюще, то он тут же на меня набросился и закричал: "Ну и Пифик же ты, слабоумный!" И тут же начал шагать по мокрому песку и доказывать мне, что Крым и Италия - это "дерьмо" и что ничего нет лучше Балтики! Что в Балтийском море невероятное количество сельдей, что загораешь на Балтике сильнее, что камушки на берегу - самые красивые камушки в мире и что вообще я дурак. Я обижался, но потом купался в прохладной воде и собирал камушки. По вечерам собиралось немецкое общество, где председательствовал опять же Колюша (тогда, кстати, я впервые услыхал имя Адольфа Гитлера!). Колюша на хорошем немецком языке восхвалял Балтику, немецкий (уже не "немческий") обычай устраивать отпуск и отдых и еще раз заметил, что это очень плохо, что отпуска кончаются! Потом Колюша нашел очень "симпатичного" (обычно люди были Колюше сперва симпатичны) пивовара, с которым тут же начал спор о качестве различных пив, хотя сам пиво не пил и не любил.
Скоро после этого "балтийского отдыха" мы встретились в Берлине в субботу "У Думке". А вскоре "Думке" прекратились и Тимофеевы переехали жить в Бух, где был построен огромный институт Kaiser Wilchelm Institut fur Hirn forschung, где у Тимофеева была собственная большая лаборатория. Тогда начались субботы и воскресенья в Бухе, которые приняли впоследствии просто какую-то "историческую форму".
Буховский период можно разделить на две части. Первый - краткий, в так называемом "большом доме", а второй в Торхаузе, т.е. в "доме у ворот". Сам институт, очень комфортабельный и большой, был построен в огромном парке, который когда-то предназначался для кладбища. Но почва для кладбища не подошла, и парк оказался просто "парком при институте", но сохранилась капелла, которая должна была служить крематориумом. Сохранился и Торхауз, где должны были продаваться цветы. Довольно далеко от института были постройки для психически больных. "Большой дом" подходил к дороге и к этим больничным постройкам. В "Большой дом" поселили Тимофеевых только на недолгое время, но и тут успели много воскресений поиграть в городки. Торхауз разделялся проездом, одну половину дома снимали Тимофеевы, а другая принадлежала семье Царапкиных. Тут у Тимофеевых уже было много больше места, чем на думковской квартире. Знакомых и друзей стало тоже много больше. Всем было приятно поехать за город и поиграть на чистом воздухе в городки. Игра в городки стала просто традицией при хорошей погоде. Гостеприимство Тимофеевых было неописуемо! Разве только в старые времена бывало что-то подобное! "Лелька" умела усадить и накормить любое количество гостей. А гостей бывало много, ибо часто старые тимофеевские друзья привозили своих друзей. Я, например, привез в Бух Сергея Ивановича Мамонтова, моего друга Всеволода Добужинского (сына художника Мстислава Валерьяновича). Привез библиотекарей Дину и Андрея Вольф, художника Леву Ботаса. В доме жили еще София Максимовна Трегубова с сыном, всегда приезжали А. Всеволожский, архитектор А.М. Ломан, Ю. Блинов, Саша Фидлер (брат Лельки!). Всех просто нет сил припомнить и описать.
Играли в городки с азартом! Лучший игрок был С.Р. Царапкин, сам Колюша и С.И. Мамонтов. Я тоже играл с азартом, и, когда промазывал, Колюша кричал: "мисьлюнген" (от немецкого "Мisslungen" - не вышло!). Иногда Колюша любил кричать: "Три почти за одно вышло, тогда у китайцев считается!" Кричали вообще все и страшно суетились, расставляя в квадрате, начерченном на земле, разные фигуры: "бабушка в окошке", "пушка", "покойник", "забор", "паровоз" и т.д. Иногда Колюша играл босой, в распущенной рубахе, и чем-то даже напоминал Толстого, несмотря на свой острый нос. Неподалеку, за решеткой, собирались психически больные из больниц и сосредоточенно наблюдали за нашей варварской, игрой. Это были "туземные алкоголики", как их называл Колюша. В плохую погоду и зимой в городки, конечно, не играли. Городки заменялись "блошками". Полулежа на столе, под лампой, под которой раскладывался зеленый войлок, нужно было цветной фишкой накрыть фишку, противника или ловко попасть в деревянный горшочек. И тут Колюша, проявлял страшный темперамент. С отвисшей нижней губой он походил, на медведя-губача, и все время слышался его возглас "мисьлюнген!" или, "так ему и надо, сучку!"
Новая, буховская квартира была очень просторной и довольно уютной, с большой столовой и продолговатым кабинетом, с зеленой кафельной печкой. Это был кабинет Колюши, и здесь обычно и собирались гости до и после различных трапез. Колюша по-прежнему шагал из одного угла кабинета в другой и о чем- нибудь громко говорил, но со времен "Думке" Колюша сильно переменился. Появился еще один сынок, Андрей, которого Колюша неизменно называл "личность чрезвычайно малозначащая", и по тому, как он произносил это, чувствовалось, что Колюша очень нежно любил этого ребенка. К Фоме же Колюша начал придираться. Он был Фомой недоволен. Мол, плохо учится в школе (во французской гимназии в Берлине), ничего не умеет! Даже чистить рыбу не умеет! Часто покрикивал: "Глуп, туп, не развит, кривоног, соплив и Богу противен!"
Сколько самых различных людей перебывали в этом кабинете! Старые друзья, молодые знакомые ученые, какие-то дамы, певцы, девушки, юноши, важные немцы и даже советские военные. Колюша неизменно продолжал ходить из угла в угол и что-нибудь проповедовать. В то время он впал в чрезвычайный шовинизм и чрезмерное православие. Он громко провозглашал, что самый паршивенький, самый вшивый русский мужичонка лучше Леонардо да Винчи или этого "треклятого Гете!". Гете он всегда произносил как Гоете и обычно продолжал: "Етише и поетише уебунген фон хер Гоете!" Утверждал он совершенно невероятные вещи. "Все эти индусы, католики, турки, идолопоклонники и т.п. в конце концов просто дрянь и люди не верующие. Верующим может быть только русский, православный человек! И быть верующим может только православный!" Из русских художников он больше всех любил Сурикова и Нестерова. Я предпочитал с Колюшей на эту тему не спорить, ибо, споря с Колюшей, ты просто "рисковал своим существованием!" Иногда он так обрушивался на кого-нибудь, кто высказывал свое мнение, говоря, что существование Бога, мол, вообще, еще не доказано, что становилось страшно за присмиревшего собеседника. Помню, он один раз столь темпераментно доказывал существованье Бога, что Лелька прибежала в испуге из кухни, а Колюша, приводя свои доказательства, вдруг кинулся на кафельную печку, обнял и, показывая пальцем на эту же печку, закричал, что если Бога не было, то и эта печка не могла бы тут стоять! Как это ни странно, этот вопль был чем-то страшно убедителен, и я до сих пор его забыть не могу. Еще я не могу забыть его рассуждения о "переселении в какую-нибудь страну". Кто-то хотел переехать в Америку и сделаться американцем. Колюша возмутился и начал объяснять, что путешествовать приятно, но стать кем-нибудь очень неприятно! Выражался он так: "Поехать в Папуасию очень хорошо, но БЫТЬ папуасом отвратительно!" Когда кто-нибудь заикался о красоте Рима, Парижа, Венеции или Флоренции, то Колюша возмущался и утверждал, что самый красивый город в мире это Масальск. Никто в Масальске не бывал, и обычно все молчали. На Италию он всегда обрушивался, называя итальянцев макаронниками, и громко утверждал, что Рафаэль - просто рисовальщик (?!) религиозных вывесок!
Забавно было, что Колюша всегда абсолютно забывал все им сказанное! Он то крыл Италию и итальянцев, то начинал хвалить чуть ли не все итальянское. Впервые попав в Рим, он рассказывал мне, что Рим очень красивый город. Ругая все "немческое", он имел массу немецких друзей, немцы его обожали, и Колюша всегда был готов защищать все немецкое! В Колюше была смесь какой- то напускной грубости с абсолютно чистой душой ребенка.
Колюша окончательно забывал о "немческих отпусках" и мечтал опять поехать в отпуск, как школьник, и вот мы опять поехали вместе на Балтику, но на этот раз не в Аренсхоп, а в Померанию, в деревню Ровэ. В Рове мы сняли огромный крестьянский дом с соломенной крышей. В одной половине дома поселились Тимофеевы, а в другой я с женой и маленьким сыном. Деревушка была действительно исключительно живописной, на берегу речки Лупо, где можно было удить угрей, а неподалеку в чудесных дюнах лежать голым на солнце и загорать. Колюша вставал рано. Загоревший до черноты, в трусах, с палкой в руке и с детективным романом и полотенцем под мышкой он каждый день отправлялся лежать голым в дюнах, читать детективный роман и курить.
Иногда еще до своего ухода в дюны Колюша приготовлял для всех суп. В огромную кастрюлю кидались бобы, фасоль, морковь, кусочки мяса, томаты и еще всякая всячина. Потом кастрюля завертывалась в большое одеяло и ставилась в угол комнаты до 7 ч вечера. Вечером сам Колюша развертывал одеяло и разливал молча суп. Попробовав первую ложку, все с глубоким вздохом говорили: "гениально!"
Спину Колюша всегда называл "спиноза". "Спинозу ломит!" Прогулка называлась "шпацер". "Учинить шпацер" означало пойти погулять. Один раз Колюша и Андрей пошли "учинить шпацер" по берегу моря. Колюша распевал: "Ах шарабан-бан американка, а я девчонка да хулиганка..." Шли мы гуськом и наткнулись на труп дельфина. Я выразил желание получить дельфиний череп. У нас был с собой хороший нож, и Колюша, присев на корточки, объявил: "Ну, вспомним анатомию" - и действительно очень ловко отделил голову от туловища дельфина. Мы с женой потом очень долго вываривали эту голову, и в конце концов я получил чудесный дельфиний череп.
Хозяева нашего дома в Ровэ жили в том же доме, где и мы, но только на самом чердаке. Хозяина звали господин Фробел. Это был довольно туповатый боцман, который объездил все порты мира, но не умел ни плавать, ни ездить на велосипеде. Велосипед висел под крышей в сарае уже годами, и никто не имел права до него дотронуться. Колюша почему-то питал к нему уважение, и один раз страшно меня ругал, когда я перепрыгнул через повешенные сети, хотя я их и не задел. С Фробелем Колюша впал в какую-то "толстовщину", хотя Толстого не очень-то любил. Фробеля он ставил в пример мне, а особенно своему Фоме! Вот, мол, работающий человек, обрабатывает землю, работает на пароходе, человек природы! В природе Фробел ничего не понимал, землю не обрабатывал и на пароходе ездил только зимой, а летом сдавал свой дом за неплохие деньги! К этому же Фробелю мы вернулись и в первый год войны, Фробел захлебывался немецкими успехами в Польше, и уверял нас, что немцам скоро будет принадлежать весь мир, и что нет гениальней людей на свете, чем немцы! О всех бывших "качествах Фробеля" Колюша совершенно забыл и только "мычал" в ответ, а я со злорадством смотрел на Колюшу. Однажды Фробел поехал через озеро в ближайший городок. Там он напился и, возвращаясь на лодке через то же озеро домой, лодку опрокинул. Озеро было довольно мелкое, но все же выше человеческого роста. Не умеющий плавать, Фробел всю ночь простоял в воде, держась за лодку, пока его кто-то не спас. Вернулся он домой злой и мокрый. Фома и я со злорадством спросили Колюшу, как поживает его добродетельный моряк? Колюша кратко ответил, что Фробел правильно сделал, что так напился, а иначе он простудился бы! Больше мы уже в Рове не ездили. В Бухе, в Торхаузе по-прежнему встречались старые друзья, но в общем после начала войны все изменилось. Колюша перестал называть немцев "немчурой" и немецкое "немческим". Немецкие успехи определенно производили на него большое впечатление, но не на одного Колюшу!
Среди русских происходили расколы, несогласия и даже семейные драмы. Многие были уверены в победе немцев, считали, что немцы "освободят" Россию от Сталина и тогда они - русские вернуться на Родину! Другие были уверены, что немцы в конце концов войну проиграют. О войне было небезопасно говорить! Колюша, человек абсолютно аполитичный, был как-то растерян! Он был в ужасе от "бесчеловечности", которая происходила вокруг. Россию он любил всей душой. В начале прихода к власти национал-социалистической партии он не страдал, как, например, я. Его не особенно раздражало изъятие Ван-Гога и других художников из музеев, сожжение книг. Он думал, что все это временно проходящее России совсем не коснется! Но вот коснулось! Среди немцев у Колюши было много друзей, как почти что у всех нас. Слово "фашист" мы не знали и применяли его только по отношению к Италии. Сами немцы сильно менялись соответственно происшествиям, сперва буквально все были за Гитлера. С началом войны с Польшей отпало десять процентов, с объявлением войны французам и англичанам отпало 40 процентов, так как все вспомнили Верден. После молчаливой линии Мажино и занятия Парижа опять прибавилось процентов на 10 за Гитлера. С объявлением (которого, в общем, не было) войны Советскому Союзу настроение упало окончательно, но осталось еще процентов десять "за". Пишу я это так, потому что я это сам наблюдал и совершенно уверен в правильности моих наблюдений. Русские, которые ожесточенно защищали свою Родину, это ощущают совершенно иначе. Немцы вели войну до конца так ожесточенно, отчаянно, смело и глупо не потому, что они кого-то ненавидели или кого-то защищали, а потому, что немецкая армия "исполняла свой долг" - каким бы глупым этот долг ни казался. Мы - русские в Берлине вносили еще кое- какую политику в наши взгляды, но немецкая армия была аполитична. Не занимались политикой также и Колюша и большинство его друзей! Колюша видел только хороших или злых людей, только умных или глупых, а политические взгляды он просто не понимал! Колюша лучше бы умер на месте, чем совершил бы какое-нибудь бесчеловечное, гнусное дело, но в политике он не разбирался. Но тогда у нас в Германии было абсолютно невозможно в чем-нибудь разобраться. Где-то существовали наци, но о них мало знали. Часто в Колюшином кабинете сидели немцы в офицерской форме, но видно было, что это не настоящие военные. Иногда Колюша обращался ко мне в коридоре и говорил: "Видишь, какой Пуфик там сидит в майорской форме? Ведь совсем идиотский вид, а ведь это один из крупнейших физиков мира!" И действительно. Эти немцы в форме были чрезвычайно добродушны. Жестокость и варварство существовали где-то невидимо для нас! По-прежнему Лелька устраивала ужин из кукурузной муки (полента), предназначенной для лабораторных крыс и мышей. Водка продолжала фабриковаться из институтского спирта.
Как-то раз Колюша объявил, что все мы состарились и стали гнусными, и в этом была некая печальная правда! Война бросила свою тень и на буховцев. Многие рассорились, беззаботность пропала. Но бывали и вспышки былого. Иногда приезжали новые люди! Певец из Парижа или какая-нибудь дама, приятельница знакомого, появлялись первые русские из Югославии и советские русские, которые старались избежать принудительной или полупринудительной работы на немецких фабриках. Колюша помогал всем и делал все, что было в его власти! Образовался какой-то буховский "остров спасенья"! Советские военнопленные биологи, французы, евреи, юноши-студенты и т.д. Колюша как-то умел их пристраивать и защищать от властей, от этих наци, которые устраивали, какие-то ужасы, о которых мы тогда ничего не слыхали и чему нам теперь не верят!
Колюша иногда оживал и начинал ходить по своему кабинету, рассказывая о "казацкой лошади" или о "воробьях" какой-нибудь новой даме, если оная была хороша собой, и тогда обычно Лелька, Селинов, Андрей и я уходили в другую комнату, и Андрей говорил матери: "Ну, мама, папа, опять начал шармировать!" Один раз я поехал с Фомой в город, чтобы, купить хороший перочинный нож для Фомы. Нож мы получили, какой хотели, а потом пошли пить чай в кафе. И вдруг Фома сказал мне, что он хочет убить Гитлера, что он состоит в определенном заговоре с друзьями и что он уверен, что дело ему удастся!!! Говорил он бодро и весело! Говорил, что он никогда бы это не сказал отцу, с которым он вообще не может говорить, ибо отец его только ругает! Потом Фома долго говорил о России, где, по его мнению, были самые быстрые поезда, самые хорошие дороги, самые большие тигры и орлы и самые лучшие люди в мире. Я был тронут, что Фома был так искренен со мной, но мне стало одновременна печально и очень страшно. Я почувствовал, как Фома впитал в себя все то, что Колюша ему говорил о России в своих приливах патриотизма, и как по- детски он все это воспринял, и как опасно то, что он задумал! Я должен был дать слово Фоме, что ничего и никому обо всем этом не расскажу. Через несколько недель после этой беседы со мной Фома был. арестован. Впоследствии он погиб в одном из лагерей смерти. Арест Фомы, конечно, очень сильно подействовал на семью Тимофеевых. Колюша как-то замолк, а Лелька долгое время мужественно делала все: возможное, чтобы Фоме помочь. Конечно, без всякого результата. Она ездила неутомимо по всевозможным местам, старалась передать пакетики с продуктами, добивалась свидания с Фомой или с какими-нибудь высокопоставленными личностями, но все это было в те дни, конечно, немыслимо.
Война принимала совершенно иные, зловещие формы. Люди все больше и больше расходились в своих чувствах и мнениях. Колюша совершенно перестал что-либо утверждать или проповедовать. Под конец он даже забыл свое православие и начал просто душевно страдать. Мы жили воспоминаниями. Колюша вспоминал, как он с Лелькой ездил в Америку, в Париж, в Лондон, как он ел ложками икру на каком-то конгрессе. Я вспоминал, как Колюша приехал к нам в Лихтерфельде, когда нас навещали Кольцов и Мензбир! Помню моего отца и этих двух знаменитых русских зоологов и как "мирно" Колюша тогда беседовал и не ходил из угла в угол. А потом в 1934 г. Колюша первый примчался к нам в тот же Лихтерфельде, когда услыхал, что мой папа умер. Это было 24 декабря, стояла незажженная елка и лежали какие-то подарки. Мой отец в своей "последней воле" написал, что он хочет, чтобы его тело было отдано в университет! Моя мама пришла в ужас, и я не знал, что делать. Колюша чрезвычайно нежно и тактично убедил меня, что "последняя воля" моего отца является и последним уважением его к науке и что теперь важней думать об оставшейся в живых маме. Все это мы часто вспоминали и тихо об этом беседовали ночью у Колюши в кабинете, когда я оставался там ночевать. Колюша любил спать в натопленной комнате, покрываясь легкой простыней, а я же, наоборот, любил холодный воздух, открытое окно и теплое одеяло. Вот так мы лежали в натопленной комнате и беседовали о былом. "Н-да, - говорил тихонько Колюша, - много мы делали и говорили глупостей, но все же много было и хороших часов, да, пожалуй, и дней!"
Я жил в Берлине в ателье С.И. Мамонтова, который уехал в Австрию. Квартира моя была разбомблена, делать было нечего, еды было чрезвычайно мало, и я обычно лежал на койке или слонялся по полуразрушенному городу и многие часы и ночи проводил где-нибудь в погребе или в бункере, спасаясь от беспрерывных налетов. Часто сговаривался с друзьями или со знакомыми, чтобы вместе попасть в более надежный погреб или бункер. Питался я кое-как, в самое различное время носил на себе сразу три рубашки и три пары носков и всегда имел при себе чемоданчик с самыми необходимыми вещами. С женой я был разведен, жена с мальчиком жила в Бухе, где она снимала комнату неподалеку от вокзала, в километрах трех от Института, где жили Тимофеевы. В один чудесный весенний день я решил навестить жену и сына, что я делал регулярно. На надземном вокзале пригородной электрички я увидел, что поезд, нужный мне, идет как раз только до Буха, а не до конечной остановки Бернay, как полагается. Тут же мне бросились в глаза необычайная суета, а главное, большое количество солдат в полном вооружении и в касках с охапками ветвей для камуфляжа. Когда я влез в вагон поезда, идущего в Бух, я услыхал взволнованный говор людей. Все что-то обсуждали! Что поезд, мол, обстреливается из самолетов, что русские уже в Бернау и что на многих остановках поезд останавливается. В Бух я все же приехал благополучно, но на станции я увидал на стенах и рекламных вывесках дыры от пулеметных пуль. Жена моя была дома и очень обрадовалась, что я приехал. Наш друг Владимир Иванович Селинов уже сидел у нее. По громкоговорителям все время что-то передавали и просили публику идти в погреба или в бункеры.
Мы вчетвером с чемоданчиками в руках отправились в главный большой бункер, находившийся в городском парке Буха. В этом парке мы наткнулись на стадо жалобно мычащих коров, которые определенно страдали оттого, что их давно не доили. В бункере мы сразу нашли "уютный уголок", а моя жена решила идти доить коров. Этой идее чрезвычайно обрадовались все женщины, которые сидели в бункере с маленькими детьми. Жена моя тут же достала где-то два ведра и отправилась в парк к коровам. Иногда парк обстреливали, но жену мою это мало смущало, и ей удалось принести в бункер несколько ведер молока, что в это время было неописуемым чудом. Жена моя сразу превратилась в героиню. В бункере мы просидели два дня и две ночи. На третий день утром послышался отчаянный стук прикладами в дверь, и зазвучала "родная русская матерщина". Меня охватило чувство страха и патриотизма! "Наши все же пришли в Берлин!" Немцы дрожали и умоляли Селинова или меня открыть дверь. И вот я открыл дверь первым русским солдатам. Это были парни лет 19, без касок, в пилотках и с автоматами. Я дрожащим голосом объявил, что я русский, и парень мне тут же ответил: "Мне наплевать, кто ты" - и тут же снял ловко мои часы с руки. Не буду описывать все эти столь волнительные и красочные дни! Тут было все! Что- то из "Войны и мира", что-то из "Капитанской дочки" и даже кое-что от Достоевского. Трудно описать этот "подъем", который вдруг на тебя налетел! И страшно, и противно, и жутко, и весело. Ко всему этому впервые я увидел советские танки, на которых сидели военные и распевали "Катюшу"! Квартира, в которой жила моя жена с сыном, была тут же конфискована, и в ней уже два солдата долбили дырки для телефонного провода. Селинов, моя жена, сынок и я стояли, как погорельцы, на улице и смотрели на эту работу. Потом мы отправились с нашими чемоданчиками в Институт к Тимофеевым. Колюша и Лелька встретили нас со страшным волнением и радостью. Они уже успели пережить много чрезвычайно волнительных часов. И вот мы оказались с Тимофеевым в опустевшем Институте. Очень многие институтские деятели его покинули, кое-какие врачи покончили с собой, остались только немцы, которых Колюша уговорил остаться, как он уговорил остаться в Берлине и нас. Все, что я рассказываю, я рассказываю о Колюше, как о старом друге, а никак не о биологе и генетике, ибо в этих науках я ничего не смыслю! Остались на территории Института Тимофеевы, семья Царапкиных, советских биолог Панщин с женой, еще два советских биолога, человек шесть французских пленных, молодой советский пианист Топилин. И вот теперь еще явились и мы с Селиновым, пришли из Буха некие Гребенщиковы, Игорь и его жена, мои хорошие, друзья! Потом оказалось, что был еще доктор Кач с женой, некий Петер Вельт, спасавшийся еврей, молодой еврей Розенкетер и какие-то лаборантки. Одним словом, полная смесь национальностей и профессий, которая тут же превратилась в "собственное государство", а Колюша - в предводителя, начальника и диктатора этого государства. Сразу все беспрекословно стали Колюще во всем повиноваться! Колюша дал себе титул "директора Института", что было чрезвычайно наивно и чревато последствиями. Колюша заведовал в Институте только генетическим отделением, весь Институт он не знал и знать просто не мог. Мы, годами бывавшие в Бухе, даже не знали, например, где находятся лечебницы, но и Колюша не знал, где они и как к ним пройти и кто и чем там заведует. Таким образом, это "директорство" в Институте принесло Колюше впоследствии много неприятного и тяжелого. Боже мой, до чего мы все тогда были несведущими и наивными людьми! Думаю, что человек, не занимающийся политикой, даже просто не может это себе представить!
Первая, главная задача была оградить Институт от грабежей и порчи материала. Для этого был послан Селинов с грудой мной написанных плакатов, чтобы он их разместил на границах территории Института, что это, мол, "научный институт" и что тут строго воспрещается что-либо ломать или красть. Селинов так старательно прибивал эти плакаты, что иногда прибивал их даже около частных домов, желая защитить какую-нибудь женщину от лишних неприятностей. Первые три дня плакаты не помогали, и в институтский парк все время приходил солдаты! Когда мне случалось их встретить, и я говорил, что тут научный институт, то часто, узнав, что я русский, солдат радостно палил из автомата в небо, говоря: "Вот тебе салют". Один раз въехали на конях чрезвычайно живописные казаки. Я даже не подозревал, что такие еще могут существовать. Но скоро появились и офицеры, и военные врачи, и Колюша с таким напором и темпераментом пристал к ним с просьбой о помощи, что они действительно тут же взяли Институт под свое покровительство. Дали нам даже часового с довольно старомодной винтовкой. Этот солдат был какого-то восточного происхождения, с черными, нежными глазами и тонкими руками, в которых он держал винтовку. Свое дело он принял очень всерьез и старался объяснить каждому солдату, что "тут работает очень умный, очень важный, очень хороший профессор и у профессора может быть мысль, очень важная, очень нужная, а ты, дурак, на своем велосипеде можешь ему помешать! И нет мысли!" Как это ни странно, солдаты его слушали и уходили. Врачи скоро заняли опустевшие помещения больниц под лазареты. То, что вдруг "туземных алкоголиков" не оказалось, нас слегка удивило. Восстановился порядок! Раненым было позволено спокойно гулять по парку, а некоторые больные солдаты ездили по парку на велосипеде.
Однажды утром приехал грузовик, и кое-кого из нас арестовали. Выбор арестованных был довольно странный: Колюша, я, пианист Топилин, Паншин и два советских биолога. Мы, конечно, очень перепугались, но делать было нечего. Сперва мы провели ночь в бараке, а потом нас куда-то повели пешком. Вел нас военный очень небольшого чина и все время угощал нас сигаретами. Колюша беспрерывно старался этому бедному военному объяснить, что такое генетика, внушить ему интерес к судьбе Института, и любовь и уважение к науке. Бедняга, конечно, ничего не понимал и твердил Колюше в ответ только одно: "Да не суетись ты, профессор! Ну что пристал!" Солдат вел нас по военной карте и не имел права сказать, куда он нас ведет. Мы шли по дорогам с утра до позднего вечера, и пришли туда, куда можно было прийти через полчаса. По дороге мы видели страшные сцены недавних сражений. Деревушка и вывеска пивной, повисшая над домом, прудик и в прудике девочка лет 14, лежащая головой в воде. Две немецкие, легкие пушки, кругом ящики с совершенно новенькими снарядами - почему-то с ярко-желтыми нарисованными кольцами вокруг гильз, солома, пушки покосились и человек 12 немецких солдат в различных позах, разбросанные веером вокруг. Все это выглядело как панорама, и мертвые были как из воска. По дорогам попадались мертвые собаки, а на обочине дороги мертвые люди - старики, дети! Опять все как из воска. Это было утро чудесного, весеннего дня. Весь день был роскошно-весенний! По Игорю Северянину, не должно было бы быть в такой день виновных!
Привели нас в очень уютный и чистый немецкий загородный дом и тут же накормили наскоро обедом. Для ночевки отвели в другой домик рядом, в саду цвели яблони и жужжали пчелы. Допрашивали нас по ночам и всех отдельно и, очевидно, очень по-разному. Мой допрос окончился в полчаса за одиннадцать дней. Колюшу допрашивали по несколько часов каждую ночь. С утра мы начинали слышать "катюшу", которая обстреливала Берлин. Мы сидели под яблонями, громадный матрос, весь, в коже, нас сторожил и угощал сигаретами и вел с нами длинные разговоры о кавказском побережье, о прелестях женщин и о злодеях-фашистах! Тут я впервые услыхал, что русские называли немцев фашистами. Через одиннадцать дней всех нас отпустили, кроме биолога Паншина. Мы вернулись пешком в Бух через полчаса и были радостно встречены нашими женщинами.
Началась какая-то фантастическая, нереальная жизнь фантастического, буховского Института! Колюша из директора превратился в окончательного диктатора и так следил за порядком, что мы все его боялись, как огня! Все получили свое назначение. Я был назван "художником при Институте". Мы с женой (разведенной) и мальчиком получили чудесную квартиру, которую покинул какой-то бывший институтский немец. Игорь Гребенщиков - научный работник, генетик, получил с женой Ниной тоже очень хорошую квартиру. Пленные французы получили хорошие помещения и различные профессии: садовник, столяр, научный работник, физик, и был даже один "философ". Владимир Иванович Селинов превратился в "консьержа", т.е. в привратника у входа в Институт. Он сидел в остекленном помещении около телефона, который не работал.
Колюша продолжал научную работу, но был душевно так одинок и нервен, что с ним нельзя было говорить! Люди его раздражали, а малейшая веселость приводила в ярость! Как-то он ругал какую-то невинную немецкую псевдолаборантку и кричал, что он на нее донесет и ее сошлют! Кому? Куда? Меня он тоже часто ругал и обвинял в том, что я корчу из себя какого-то англичанина и не чувствую "самого важного"! Что было "самое важное", никто не мог объяснить, но иногда ругань Колюши была не очень приятна и даже несправедливо оскорбительна. "Буховские вечера" в их былой форме прекратились, но все же мы иногда собирались в знаменитом Колюшином кабинете. Теперь часто присутствовали советские военные, главные образом военные врачи. Люди обычно исключительно приятные и образованные. Колюша, как раньше, начинал шагать из угла в угол через весь кабинет и что-то доказывать. С этими новыми военными Колюша был много любезней, чем прежде с нами, и поэтому его речь далеко не была такой красочной, как раньше! "Пифик слабоумный", "пожужжи мозжечком", "дурак с фанаберией" больше не попадались в его речи и "легким етишничком" он тоже уже никого не крыл! Говорил Колюша главным образом об Институте, генетике, науке. Иногда он упорно советовал советским офицерам съездить в Париж или в Лондон! "Время у вас есть, теперь это для вас не очень далеко, а Париж все же стоящий город!" Военные обычно молчали или просто говорили: "Н-да, хорошо бы".
Я как "художник Института" носил белый халат, и поэтому все солдаты называли меня неизменно "доктор". Я сидел в обширном помещении и рисовал пером то личинки кузнечиков, то божьих коровок, то мышиные зубы. Иногда я выходил проветриться на лужайку перед Институтом. При Институте жили в больших клетках обезьяны, предназначенные для опытов, которых теперь не делали. Однажды, когда я стоял перед клеткой с павианом, ко мне подошел солдат и спросил: "Скажи, доктор, эти обезьяны в германских лесах пойманы?" Я ему ответил, что в германских лесах обезьян нет, а что это, мол, вот павиан из Африки, а там вот есть макаки из Индии и т.д. Я начал рассказывать об обезьянах, которых я, кстати, очень люблю. Через несколько минут я оглянулся и увидал человек 15, сидящих на лужайке солдат, которые с интересом меня слушают. Мне даже неловко стало! И вдруг один солдат говорит: "Вот, доктор, интересно рассказываешь, а то мы все воюем да воюем и ничего-то интересного не слышим!" Было что-то чрезвычайно трогательное и печальное в этих словах.
А еще один случай произвел на меня большое впечатление. Было роскошное летнее утро, я вышел на поляну и увидал группу людей перед входом в один дом. Рядом со мной стоял еще совершенно молодой солдатик с автоматом. Я его спросил, в чем дело? "Да опять какой-то немецкий доктор отравил себя, жену и двух детей! Вот там, у себя в доме их нашли! И чего это люди себя убивают? Такая погода, солнце светит, махорка есть! Чего еще надо?"
Отпраздновали мы в Бухе капитуляцию Германии. Смотрели из нашего парка на грандиозный фейерверк в небе над Берлином.
Я очень любил ходить в самодельный, примитивный театр, который устраивали для раненых солдат. Играли частично и профессионалы, но больше было любителей. Устраивали подмостки и занавес между деревьями, вешали фонари и на подмостках разыгрывалась всякая чепуха. Все же иногда с большим юмором и даже с талантом! Комические сценки, вроде "фронтовая Катюша", или история какого-нибудь "неудачного ухажера". Играла гармошка, много плясали, а иногда громко читали стихи. Лампионы, тень от каштановых листьев, музыка, даже запах махорки - все это было полно шарма и непосредственности. Иногда даже напоминало "итальянскую комедию" - Comedia dell' Arte. Колюша на подобные вечера не ходил и даже очень сердился на меня, что я могу увлекаться такой ерундой. На советские фильмы он тоже не ходил и опять упрекал меня, что я не вижу "самого главного"! "Самое главное" для меня было загадкой. Колюша все время чего-то искал! Искал, может быть, то главное, чего ему не доставало, и что он не мог найти. Свою работу? Колюша был патриот! Он безумно любил Россию, науку, свою работу и хотел работать в России, для России! Он многих русских уговаривал остаться, уговорил и многих немцев. Наци погубили его сына, сам Колюша только и делал, что помогал советским пленным, евреям, полуевреям и просто людям, которые просили его о помощи! И вот он дождался прихода "своих"! К нему были милы, но, очевидно, не все. Кто-то и где-то ему не доверял! Колюша был полон забот! Мы чувствовали только, что наше "хорошее настроение" Колюшу невероятно раздражало!
Я в это лето очень сдружился с Гребенщиковым. Жена Игоря Нина, была чудесная поэтесса, и сам Игорь был не только биологом, но и поэтом. У нас образовались своего рода литературные вечера, где Игорь и Нина декламировали свои стихи, а Игорь иногда читал нам вслух различные романы. Владимир Иванович Селинов, большой знаток русской поэзии, всегда присутствовал на этих вечерах, а иногда приходили и Лелька, Розенкетер, не понимавший по-русски, и еще кто-нибудь. Эти вечера были исключительно приятны, а к тому же было еще теплое лето, вечера были длинные и - в конце концов - мы все были тогда на этих, вечерах очень счастливы, несмотря на голод, нужду и даже ужас, который окружал наш Буховский парк. Нина Гребенщикова назвала этот Буховский парк "очарованным садом", и этот "очарованный сад" несколько раз появлялся в ее стихах. Эти "литературные вечера" Колюша, тоже не посещал. Он продолжал быть занятым своими тяжелыми мыслями и заботами. Спать мы сложились обычно очень поздно. Расходились по своим квартирам и искали что-нибудь съедобное. Варили себе на ночь какой-нибудь самодельный суп или доставали оставшуюся коробку сардинок, которые нам давали военные, которых мы фотографировали, Фотографирование солдат был тогда наш способ зарабатывать! Обычно обе стороны оставались довольными, и за хорошую фотографию мы получали корнбиф, сардинки, иногда муку или "трофейные сигареты", Так, в один из вечеров, уже в час ночи или позже, я стоял в кухне нашей квартиры и искал, что можно было бы "сожрать". Вдруг я услышал шорох автомобильных шин и увидал огромный, черный "Мерседес", который остановился прямо перед открытой дверью. Трое мужчин вылезли из машины и направились прямо ко мне. "Скажите, Вы не знаете, где тут живет профессор Тимофеев-Ресовский?" Я вызвался их проводить, и повел их через парк к Торхаузу. Колюша тоже еще не ложился, и я сказал ему, что там три человека хотят с ним поговорить. Колюша вышел к ним, и приехавшие люди очень любезно попросили Колюшу съездить с ними в Берлин на какую-то конференцию! Через час или два его привезут обратно. "Ну а я пойду спать, - сказал я Колюше, - ведь завтра мы ужинаем вместе?"
После этого мы услыхали вновь о Колюше ровно через два года, а я уже больше Колюшу никогда не видал!